Гнилые пальцы.

«Непосредственность восприятия действительности – вот в чём состоит возможная цель моих кропотливых исследований». Эта фраза, произнесенная Зубко в момент, когда тёмная как «риоха» кровь неслышно брызнула на пыльные ладони Анастасии, запомнилась Ефрему благодаря особой переливчатости, с каковой прожурчали слова его в такт горячему пульсу. Он говорил что-то про детский мозг, и про детей. Дети. Суетливые, маленькие граждане непонятной отчизны: подумать только, что впереди у них…

Ефрем вспоминал подробности, стоя на мосту. Внизу вяло шелестела Серебрянка. Снег подтаял, но здесь, за городом, зима еще крепко удерживала чёрными холодными клешнями заиндевелую цепь с покрытым ледяными шипами ошейником. Ефрем плюнул. Достал из кармана генеральский портсигар. Закурил. Расстегнул ширинку, задумчиво достал складчатый член, обнажил головку, плеснул прозрачной струйкой в неторопливые воды.

В чём же ошибся Зубко? Почему с таким трудом добытый материал был бездарно растрачен ленивыми тыловиками? Откуда мёртвый Антипов вытащил пахнущий лисьей какашкой «браунинг»? Почему Анастасия не захотела сохранить свою жизнь?

А начиналось всё буднично. На утренней планёрке расписали первую фазу, подтверждение из Омска поступило накануне вечером, все приготовились.

– Раньше сядешь – раньше выйдешь! – потирал руки Степан Торчилов, азартно бегая глазками за стеклом вытяжного шкафа.

Ввели подопытных. С уютным волнением Ефрем приподнял пинцетом эластичное веко покрытой бугристыми струпьями женщины. Зрачок не реагировал на свет, но грудь под стерильной накидкой явственно шевелилась дыханием, сухие губы дрожали в глумливой улыбке. Он осторожно всунул скальпель между зубами, слегка надавил. Из полуоткрытого рта посыпались черви. Они были маленькие, величиной с булавочную головку. С трудом верилось, что множество подобных личинок разъело мозг и питает собой пухнущую как толстый кишечник опухоль. Черви, зарождённые силой мысли, управляли живым потоком сознания, но вращательное движение головяных соков нагревало могилу волосатой птицы. Это пришло от индейцев. Ефрем запомнил головы на дереве. Он повернулся, чтобы отлить, когда увидел это.

Второй подопытный оказался рослым круглолицым блондином без ногтей и ресниц. Бывший спортсмен, пятиборец. Когда его мошонку поместили в растирочный станок, он потерял сознание, но эрекция не ослабла, а из заднего прохода отчётливо слышалось ритмичное постукивание. Анальное сердце просилось на свет. Черви сжимали кольцо. Матёрые медики были бессильны: мощь мозга крушила препоны.

Когда девятнадцать истерзанных трупов оросили терпкими внутренностями высвеченные галогеном плоскости лаборантской, а свежая кровь обильно залила пол, потолок и стены, решено было прерваться на короткое рабочее совещание. Зубко курил, полоща рот дымом. Анастасия стерилизовала пилы. Степан мастурбировал. Когда все были в сборе, слово взял Константин Чурепа. Понюхав влажную от крови подъязычную кость, извлечённую из свежесрезанной головы Антипова, он громко прочистил глотку и старательно почесал промежность:

– Когда хамелеон выходит поохотиться, насекомые прячутся в щели. Сегодня в полночь я проснулся в холодном поту, господа! – его голос звенел, мечась среди стёкол.

Из радиолы доносилась трель барабанщика. С грязным ругательством Степан брызнул семенем на тусклый экран осциллографа.

– Вам что-то приснилось? – тихо спросил Зубко.

– Приснилось? О, да… Гнилые пальцы моего любовника.

– Твоего Анцупа? Но ведь он искусственный! Сделан из медицинского пластика.

– Вот именно. А мне снились его пальцы. Сгнившие до кости! – Константин полоснул по руке скальпелем и демонстративно помочился на пол.

«О чём это он?» – суетливо ёжась, соображал Ефрем, – «Намекает на некрофилию Зубко? На его непонимание ароматов живого женского тела? Почему сейчас, так не вовремя: ведь эксперимент только начался, а раскладка запахов – дело завершающих этапов? Неужели захотел повышения?»

Ефрем встал, приблизился к разделочному столику, поддел пинцетом один из сложенных в контрольном судке ломтиков мутагенной плоти, задумчиво положил под язык. Вкус оказался слегка вяжущим, отдалённо напоминал имбирь.

– Я расскажу вам историю Станислава Гурейца, – неожиданно прервал молчание Зубко, – А вы тогда сами сделаете выводы.

– Гуреец, Гуреец… Постойте, это тот самый, что выращивал для института свои внутренности? – оживился Степан, поправляя штаны.

– Он самый. – мрачно кивнул Зубко, заряжая «макаров», – Станислав Гуреец, или просто Стасик, как называл его покойный Валентин Автандилович. Пришёл к нам после распределения из Лондона. Около четырёх лет назад, летом… нет, постойте, не летом, я же тогда проверяющим был в кремационной… Весной, весной это было, в середине марта, точнее. Его привёл Головакер. Я тогда сидел у Валентина Автандиловича в кабинете (обсуждали свежак), и он вошёл, вместе со Стасиком, отрекомендовал его, а сам спустился к конвейеру. Мы раздели мальчика. Худосочный торс был сплошь покрыт лишаём. «Блядь!» – вымолвил Валентин Автандилович, стряхивая сочный кус смегмы с залупы, – «Какая-то пидарюга отравила малыша ядовитой перхотью!» Но я не поддался панике. Спокойно расстегнув штаны, я обнажил налившийся густой кровяницей хуило и, зычно пёрнув, поставил диск Tankard. Трудно доверять людям, особенно женщинам. Любовь… ах, любовь, куда ты несёшь нас? Разве обязательно наесться мексиканских грибов, чтобы понять: впереди только СМЕРТЬ?!

СМЕРТЬ. СМЕРТЬ. СМЕРТЬ.

…– Пусть изменится суть. Ветерок пригибает колосья. Я, наверно, вздохну, вспомнив детства шершавую длань. Передёрну затвор и неспешно откину волосья: хули, братцы, терять? Так вперёд! Борозди и тарань! Борозди и тарань просвещенного мира убогость, сладкий кал наших грёз, и могилы неистовый кашель! Борозди и тарань, чтоб навек заебалася молодость, пузырясь, размножать и в агонии ссать на палаш! Борозди и тарань циркулярного времени вымя. Возжигай и хуячь! Прогрызай, молоти и мочи! Чтоб вовеки веков ваши отпрыски Солнца во имя были прокляты, нах, и исчезли в поганой ночи! – последние слова Зубко выкрикивал уже задыхаясь, брызгая комьями прокисшей слюны, трясясь и пердя. Степан попытался воспрепятствовать, но был отброшен мощным пинком в лобковую кость. Константин Чурепа, застенчиво щерясь, облизывал гениталии лежащего на поребрике трупа. Истекавшая кровью Анастасия слабо улыбалась, шепча запомнившиеся с детства строки из Гоголя: «Когда слухи об этом дошли до Киева и богослов Халява услышал, наконец, о такой участи философа Хомы, то предался целый час раздумью. С ним в продолжение того времени произошли большие перемены. Счастие ему улыбнулось: по окончании курса наук его сделали звонарём самой высокой колокольни, и он всегда почти являлся с разбитым носом, потому что деревянная лестница на колокольню была чрезвычайно безалаберно сделана».

Но, несмотря на то, что, казалось бы, ситуация складывалась критическая, и последний шанс исчезал, подобно задуваемому ветром степным прыщу огонька тонкой спички, Ефрем исхитрился сохранить твёрдость духа и, хоть и был в этот час одержим целиком коварным демоном, но в самой глубине своего мятежного сердца – там, где напоминает оно женскую матку, долбимую яростно твёрдым удом через прямую кишку – оставил едкую каплю злоклятия и мощно восстал, обнажив нож. В тот самый момент Зубко приставил ствол «макарова» к голове своей и два раза резко согнул указательный палец. Мозг резво прянул. Анастасия умолкла, лишь тонкая ступня её, облачённая в чёрный чулок, мелко дрожала в последнем изливе агонии.

И тогда Ефрем прыгнул (уже после первых ударов он оценил прозорливость тренера по РБ, смазывавшего спермой рукоятки ножей: алый сок тел мгновенно взмылил прежде шершавый брусок из капа, но привычные пальцы не подвели, клинок не выскользнул).

Орудуя ножом, Ефрем визжал переливами, дополнительно устрашая и без того оторопевших оппонентов. Анастасии он изрубил в клочья горло, рассёк промежность, откусил сосок на правой груди. Степану отрубил пальцы, отсёк нос, пропорол брюхо и, располосовав бёдра, снял неряшливо скальп, после чего отрезал член. Савелию Матвеичу изодрал мошонку, исполосовал лицо, трижды продырявил лёгкие, проник в мозг через левый глаз, высосал правый. Константин получил сначала сзади в правую почку (сам виноват: убежать пытался), затем в кадык, в шею, под язык, много, сильно (лишился уха), потерял три пальца и затих, наконец, с крест-накрест распоротым пузом. Лаборанту Сене Ефрем в мясо искромсал длинные жилистые руки, проткнул мочевой пузырь, засадил в печень, сломал два ребра ударом колена, после чего перерезал глотку и отрубил оба уха. Ольге Волдыриной он раздробил плюсну, сломал четыре пальца, выбил глаз, глубоко истыкал грудь, разрубил гортань и вырезал ноздри. Сварливому педерасту Коробко ударом рукояти пробил теменную и височную кости, изрезал рот, частично отделив губы и повредив жевательные мышцы, проколол пищевод, вспорол селезёнку, откромсал левую долю печени, вскрыл полость малого таза, и, обнажив прямую кишку, отгрыз сфинктер. Задумчивому студенту Киряеву он ногами вышиб семь зубов, разбил клиновидную кость и сломал малоберцовую, выбил надколенник, порвал связки левой стопы, глубоко пропорол брюхо, поразив чревный ствол, откусил указательный и средний пальцы правой руки. Сергею Мореплавному сломал нос и челюсть, нанёс не менее семнадцати колото-резаных ран в область груди и живота, проколол большую ягодичную мышцу, раздробил правую кисть, вырезал глаза и оторвал нижнюю губу.

Успокоившись, Ефрем принял душ и, выкурив сигару, приступил к осмотру тела Зубко. Он уже знал, где искать. Сняв кожу на спине, он расковырял мясо, так чтобы стали видны надписи на рёбрах. Кривые буквы были выжжены специальным сверхтонким наконечником. Здесь помогло электричество. Стиснув зубы, Ефрем переносил заклинания на свои свежевыбритые щёки при помощи зеркала и резца. Сердце внутри его приплясывало, словно бы обретя долгожданное. Гнилые пальцы. Растворившись во времени, они возвращались. Теперь навсегда. Навсегда.

Сначала пришёл большой палец. Он был распухшим, синюшного цвета. Жёлтый расслоившийся ноготь криво свисал, шевелимый червями.

– Здравствуй, палец, будь как дома, угостися пирожком! – сказал Ефрем, отрезав себе левое веко и подавая его пальцу.

– Здравствуй, батька, здравствуй, милый, – бормотал большой палец, сося веко.

Появился указательный, весь почерневший, согнутый спиралью.

– Здравствуй, палец, будь как дома, угостися пирожком! – сказал Ефрем, отрезав себе правое веко и подавая его указательному пальцу.

– Здравствуй, батька, здравствуй, родный, – отвечал указательный палец, сочась гноем.

За указательным пришёл средний, с ошмётками гнилого мяса на склизкой кости.

– Здравствуй, палец, будь как дома, угостися пирожком! – сказал Ефрем, отрезав себе крайнюю плоть и подавая её среднему пальцу.

– Здравствуй, батька, здравствуй, сладкий, – сипел средний палец, макаясь в крайнюю плоть Ефрема.

Вот появился плоский заплесневелый безымянный.

– Здравствуй, палец, будь как дома, угостися пирожком! – сказал Ефрем, отрезав себе верхнюю губу и подавая её безымянному пальцу.

– Здравствуй, батька, здравствуй, хороший, – хрипел безымянный палец, проникая в губу Ефрема осколком чёрного ногтя.

И тут, словно прыткий воробышек, припрыгал к Ефрему мизинчик. Он был белый-белый, словно отрезан у извлечённой из-под снега девчушки. Он был вертляв, как брошенный на сковородку опарыш. Он был самим Сущим, и этим завораживал.

Ефрем заплакал от умиления. Терпкие слёзы, смешиваясь с кровью из срезанных век, струились по сочно исцарапанным щекам его. Ефрему было невдомёк, что то был хитрый военный маневр. Атмосфера сгустилась, ток прыснул, и пальцы ног появились. Их было множество. Их был легион. 666 пряных пальцев с ног мёртвых красавиц стаей саранчи окружили Ефрема и стали клевать его в глаза, лишенные век!

Оооо, как возроптал Ефрем, но было поздно. Слишком поздно.

Воззвал к Недрам Земным Ефрем, но глухи остались Недра Земные.

Воззвал к Великому Космосу Ефрем, но не помог Великий Космос.

И пал Ефрем, сраженный насмерть. И в этом правда. Потому что вовсе необязательно наедаться грибов мексиканских, чтобы понять: впереди только СМЕРТЬ!

СМЕРТЬ. СМЕРТЬ. СМЕРТЬ.

 

Мастер Пепка

 

 

<--PREVNEXT-->